Вернуться к товару Выбрала тебя Глава 1
Выбрала тебя

Выбрала тебя99 ₽

Глава 1: ПРОЛОГ – Выбрала тебя

ПРОЛОГ - Выбрала тебя

Перила моста были тёплыми — нагрелись за день, и я держалась за них обеими руками, хотя высоты не боялась и падать не собиралась. Просто нужно было держаться за что-то, потому что Степан стоял в полуметре, и от того, что он сейчас скажет, зависело всё, а мне было девятнадцать, и «всё» в девятнадцать — это не фигура речи, это буквально всё: утро, вечер, следующий год, вся оставшаяся жизнь, которая кажется бесконечной и умещается в один выдох.

Июль. Девяносто девятый. Нижний, мост через Волгу, вечер, и река внизу — тёмная, тяжёлая, медленная, как мысли, которые я гоняла по кругу весь последний месяц и не могла остановить.

Степан курил, облокотившись на перила, и щурился от дыма, и выглядел так, как выглядят люди, которые уже приняли решение и теперь ждут, когда ты примешь своё. Спокойно ждут. Без нажима. Без торопливости. Просто стоят рядом и курят, и от этого спокойствия хочется одновременно обнять человека и ударить его, потому что как можно быть спокойным, когда у тебя через неделю поезд, и ты зовёшь меня с собой, и я не знаю, что ответить, и ты это видишь и всё равно — куришь.

— Я получил место. Фотокурсы при журнале. Москва. С сентября.

Он это уже говорил. Вчера, в общежитии, между делом, как говорят «завтра дождь». Я тогда промолчала, и он не стал давить, и мы легли спать — каждый на своей кровати, потому что комната была общая, и соседка Маринка храпела через стенку, и всё было как обычно, только я не спала до четырёх утра и смотрела в потолок с жёлтым пятном от протечки.

— Я знаю, Стёп. Ты говорил.

— Я не договорил. Вчера — не договорил. Мне нужно, чтобы ты дослушала.

Я повернулась к нему. Ветер с реки задувал волосы в лицо, и я убирала их за ухо, и они тут же возвращались, и от этой бессмысленной борьбы с волосами стало вдруг смешно, и я чуть не засмеялась — но не засмеялась, потому что его лицо было серьёзным, и шрам на брови, свежий, ещё розовый, — от драки на первом курсе, когда какой-то идиот полез к однокурснице, а Степан встал между ними и получил, — побелел от напряжения.

— Говори.

— Поехали вместе.

Три слова. Два выдоха. Сигарета в его руке дрогнула — единственный знак, что ему тоже не всё равно, что он тоже нервничает, только прячет это лучше, чем я, потому что я пряталась за волосами, а он — за куревом.

— Стёп...

— Подожди. Не отвечай сразу. Дай скажу.

Он затушил сигарету о перила — привычка, от которой я морщилась, потому что бабушка всю жизнь ненавидела курильщиков и говорила «от мужика должно пахнуть мужиком, а не пепельницей», — и повернулся ко мне.

— Я не зову тебя на авантюру. Я не говорю «давай рванём, а там разберёмся». Я говорю: у меня есть место. Тебя возьмут на подготовительные в университет, я узнавал. Комнату снимем — дешёвую, на окраине, но свою. Я буду работать. Ты будешь учиться. Это не побег, Варь. Это план.

— План.

— Да. План. Нормальный, человеческий план. Не «бросить всё и умчаться в закат». А взять и начать. Вдвоём.

Он смотрел на меня тем взглядом, от которого я каждый раз забывала, как дышать, — внимательным, прямым, без игры. Степан не умел играть. Не потому что не хотел — устройство не позволяло. Он говорил то, что думал, молчал, когда нечего было сказать, и смотрел так, что хотелось одновременно залезть ему в голову и спрятаться за ближайшее дерево.

Я разжала пальцы на перилах. Вцепилась снова. Разжала.

— Стёп, у меня мама.

— Я знаю.

— Одна. Без отца. Она работает на двух работах, чтобы я здесь училась.

— Я знаю.

— Если я уеду — она не переживёт. Не в смысле умрёт, а... — я запнулась, потому что в горле стало тесно, — а в смысле решит, что я повторила. Что ушла. Как он.

— Ты — не твой отец, Варь.

— Она этого не поймёт. Для неё любой уход — предательство. Любой мужчина — лотерея. Любая Москва — ловушка. Она мне бабушкиными словами с детства вбивала: «Мужик — лотерея, образование — гарантия». Я наизусть помню, Стёп. Наизусть.

— И ты веришь?

— Не знаю.

— Варь.

— Не знаю!

Вырвалось громче, чем я хотела. Пара, которая шла по мосту, обернулась. Я отвернулась к реке и стиснула перила так, что костяшки побелели, и чувствовала, как горят щёки — не от стыда, а от злости на себя, потому что я действительно не знала, и это незнание было хуже любого «нет», хуже любого «да», потому что «не знаю» — это трусость, упакованная в честность.

Степан молчал. Его пауза — тяжёлая, весомая, та самая, за которую он решает, какие слова выпустить, а какие оставить при себе.

— Мне не нужен ответ сегодня. Поезд — в субботу. Пять дней, Варь. Подумай.

— А если нет?

— Что — нет?

— Если я скажу нет. Ты уедешь и всё?

Он помолчал. Достал ещё одну сигарету, покрутил в пальцах, не прикурил.

— Я уеду. Но не «и всё». Я не умею «и всё» с тобой. Не получается.

И в этом «не получается» было столько, что я отвернулась, потому что глаза начало щипать, а плакать на мосту, на ветру, в девятнадцать — это слишком по-киношному, а я и тогда ненавидела кино за враньё: в кино героиня плачет красиво, а в жизни у тебя течёт из носа и тушь размазывается, и ты стоишь, как дура, и шмыгаешь, и ничего романтичного в этом нет.

Пять дней я не спала. Ходила на пересдачу по философии, варила макароны в общей кухне, звонила маме с таксофона на первом этаже и слушала, как она рассказывает про смену на фабрике и про соседку, которая завела кота, — и всё это время внутри тикало, как будильник, который я сама завела и не могла выключить.

Мама сказала по телефону — между делом, не специально, просто к слову: «Варька, главное — не дури. Доучись. Найди нормальную работу. Не повторяй мою ошибку.»

Она не знала про Степана. Она не знала про Москву. Она говорила вообще, просто так, между борщом и котом, — а попала точно, как попадают матери, которые не целятся, но всегда бьют в нужное место.

Я пришла на мост в субботу утром. Степан стоял у тех же перил. Рюкзак на плече, большой, набитый — камера, вещи, вся его жизнь в одном рюкзаке, и от этого рюкзака стало жутко, потому что он уже собрался, он уже готов, а я стояла в тех же джинсах, в которых пришла пять дней назад, и у меня с собой не было ничего, кроме ответа, который я репетировала всю ночь и который всё равно застрял в горле.

— Стёп.

Он обернулся. Посмотрел на мои руки — пустые. Без сумки. Без рюкзака. И я увидела, как он понял. За секунду до того, как я открыла рот, — он уже знал. По рукам. По тому, что я пришла налегке.

— Я не могу.

Он не дёрнулся. Не отвернулся. Стоял и смотрел, и ветер трепал ему волосы, и я видела, как у него сжались челюсти — сильно, до желвака на скуле, — и это было единственное, что выдавало. Всё остальное он держал. Как держат тяжёлый ящик — обеими руками, на весу, пока не поставишь.

— Я не могу, Стёп. Прости.

— Ты не можешь или не хочешь?

— Я... — горло перехватило, и я проглотила воздух, и он прошёл как наждак, — я боюсь.

— Чего?

— Всего. Что не получится. Что мама... Что я... Что мы...

Я не договорила, потому что договаривать было нечего — всё, что я хотела сказать, сводилось к одному: я боюсь. Боюсь уехать и потерять то, что есть. Боюсь остаться и потерять то, что могло бы быть. Боюсь его, боюсь без него, боюсь саму себя, которая стоит на мосту и не может сделать шаг, потому что мама сказала «не дури», а бабушка сказала «гарантия», а отец ушёл, когда мне было семь, и с тех пор любой мужчина, который говорит «поехали вместе», — это потенциальная катастрофа, а не приглашение к счастью.

Степан снял рюкзак. Поставил на асфальт. Подошёл ко мне — близко, в полушаге.

— Варь. Послушай. Я не буду уговаривать. Не буду давить. Не буду стоять на коленях на мосту — это не моё. Я скажу одно: мы встретимся. Не знаю когда. Не знаю где. Но встретимся.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

Не как обещание. Как факт. Как «завтра будет утро» или «река течёт в море». Просто — знаю. И в его голосе не было обиды, не было злости, не было упрёка — только эта странная, непоколебимая уверенность, от которой хотелось верить и от которой становилось ещё страшнее, потому что если он прав и мы встретимся, то сегодняшнее «нет» — не конец, а начало чего-то, что я пока не могу ни назвать, ни представить.

Он подобрал рюкзак. Закинул на плечо. Постоял ещё секунду — и пошёл.

Я смотрела ему в спину. Рюкзак покачивался при ходьбе. Ветер гнал по мосту тополиный пух — июль, жара, город плавился, а мне было холодно, и руки не отпускали перила, как будто если отпущу — упаду. Не с моста. Внутрь себя. В ту пустоту, которая уже открывалась, медленно, как трещина на льду.

Он не оглянулся.

Я стояла на мосту, пока его спина не растворилась в мареве на том берегу, и держалась за тёплые перила, и река внизу текла — медленно, равнодушно, как текут реки, которым нет дела до девятнадцатилетних девчонок и их выборов.

Потом я разжала пальцы, развернулась и пошла в другую сторону.

Домой. К маме. К гарантии. К нормальной жизни, в которой всё будет правильно, и надёжно, и по плану, и ни одна живая душа не узнает, чего мне стоил этот разворот на мосту в июле девяносто девятого.

Двадцать два года я себя убеждала, что выбрала правильно.

Двадцать два года почти верила.