ГЛАВА 3. ТЫ ОБЕЩАЛА
Первый снег лёг на Красногорск косо, неуверенно, как будто сам не верил, что зима наконец решилась. Мокрые хлопья таяли, не долетая до асфальта, и дорога от станции до центра блестела, как намазанная маслом.
Я шла быстрым шагом, папки под мышкой, и врала себе, что еду по работе. Привезти документы, познакомиться с подопечными, подписать бумаги — нормальная рабочая поездка, ничего личного. Я повторяла это про себя, как мантру, всю дорогу от метро до электрички, от электрички до станции, от станции до крыльца центра. А потом вошла в холл, и Вера Павловна с ресепшена улыбнулась мне, как старой знакомой, и сказала: «Анастасия Сергеевна, хорошо выглядите!» — и я подумала: если бы она знала, что у меня под рёбрами стоит ком размером с кулак, она бы так не улыбалась.
Я знала, что Максим здесь. Проверила расписание — среда, процедуры до обеда, потом свободное время. Он сейчас либо в палате, либо в комнате отдыха. Мне нужно было пройти мимо, сдать документы и уехать. Пройти мимо. Всего-то.
Ноги понесли меня на второй этаж. Я не принимала решения идти к нему — просто в какой-то момент обнаружила, что стою перед дверью комнаты отдыха и моя рука лежит на дверной ручке, а пальцы мокрые, и я вытираю их о джинсы, потому что нельзя же войти с мокрыми руками — глупость какая, при чём тут руки, но мозг хватался за любую мелочь, лишь бы не думать о том, что за дверью.
Я вошла.
Он сидел у окна, в коляске — чёрной, спортивной, не больничной. Спиной к двери. Мне хватило одного взгляда, чтобы его узнать, — не по лицу, я ещё не видела лица, а по плечам. Те же широкие плечи, на которых я когда-то засыпала, прижимаясь щекой к хлопковой футболке, пропитанной запахом машинного масла и его одеколона. Только теперь плечи были ссутулены — чуть-чуть, почти незаметно, но я заметила, потому что знала их наизусть.
Потом — руки. На подлокотниках коляски. Те же руки — большие, широкие ладони. Раньше на них всегда были ссадины, царапины, синяки от работы в сервисе. Сейчас — чистые, гладкие, с ровно подстриженными ногтями. Руки человека, который давно ничего не чинит.
Он обернулся. И я увидела лицо.
Похудел. Скулы стали резче, щёки впали, и от этого глаза казались больше — те самые, карие, с крапинками у зрачка. Щетина — он раньше брился каждое утро, а теперь отпустил трёхдневную щетину, и она делала его старше. Морщина между бровей — новая, глубокая, будто высеченная. Он смотрел на меня, и на его лице не было ничего. Ни удивления, ни радости, ни злости. Стена. Чистая, гладкая стена, за которой — неизвестно что.
– Привет, Максим.
Пауза. Длинная. Как коридор, по которому идёшь и не видишь конца.
– Привет.
Голос — ниже, чем я помнила. Или мне казалось. Или три года — достаточно, чтобы забыть, как звучит голос человека, которого любила.
Я вошла, села на стул напротив. Между нами — тумбочка: телефон, стакан воды, зачитанный детектив с загнутыми страницами. Обычные предметы, которые ничего не значат и одновременно значат всё, потому что это — его жизнь сейчас. Тумбочка, стакан, детектив. Вот и весь мир.
– Я привезла документы для фонда. Мы начинаем работать с центром.
– Угу.
– Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Это плохо или хорошо?
Тень — лёгкая, едва заметная — пробежала по его лицу. Не улыбка, а намёк на неё, как тень от облака, которое проплыло мимо и не вернётся.
– Смотря с чем сравнивать.
Я кивнула. Молчание повисло между нами, густое, плотное, и я услышала, как за стеной жужжит тренажёр и кто-то считает вслух: «...двенадцать, тринадцать, четырнадцать...»
– Зачем ты здесь, Настя?
– Я же сказала — документы.
– Документы ты могла отдать Вере Павловне внизу. А ты поднялась на второй этаж и зашла в комнату отдыха. Где меня ожидаемо найдёшь в среду после обеда, потому что ты всегда всё проверяешь заранее, — он говорил спокойно, без обвинения, но каждое слово попадало точно, как пуля в мишень, и я сжала руки на коленях, потому что он был прав. Конечно, прав. Он всегда видел меня насквозь — это было одновременно лучшее и худшее его качество.
– Хорошо, — я выдохнула. – Я пришла не за документами.
– Тогда зачем?
– Потому что три года прошло. И я увидела твоё имя в списке, и у меня... — я запнулась, подбирая слова, как подбирают монеты, которые рассыпались по полу, и ни одна не та, что нужна. – Я не могла не прийти, Макс.
Он крутанул кольцо на безымянном пальце — золотое, тусклое, плотно сидящее — и этот жест ударил по мне сильнее любых слов. Кольцо. Обручальное кольцо. Я знала, что он женат — знала абстрактно, умозрительно, как знают, что в Антарктиде холодно. А теперь увидела это на его пальце, в полуметре от себя, и знание стало физическим, осязаемым и очень больным.
– Ты мог бы хотя бы сделать вид, что тебе не всё равно.
Он поднял на меня глаза — быстро, резко, и на секунду стена треснула, и я увидела за ней что-то живое, раненое, злое. Потом стена срослась обратно.
– А тебе? Тебе не всё равно?
– Я три года пыталась до тебя дозвониться.
– Я сменил номер.
– Я знаю. Я ходила к твоей матери. Она сказала — ты не хочешь меня видеть.
Его пальцы сжали подлокотник коляски. Костяшки побелели.
– Мать много чего говорит.
Повисло молчание. За стеной тренажёр стих, и стало слышно, как по коридору едет кто-то на коляске — ш-ш-ш колёс по плитке — и насвистывает что-то бодрое, невпопад.
– Уходи, Настя. Я не хочу ворошить.
– Я не ворошу. Я просто...
– Ты обещала, — голос стал тихим, глухим, будто из-под воды. – Ты обещала отпустить.
– Я не обещала. Ты решил за меня. Ты уехал, не спросив. Ты сменил номер, не предупредив. Ты даже не дал мне шанса возразить — просто взял и вычеркнул меня из своей жизни, как будто я — строчка в списке, которую можно стереть.
– А ты — вычеркнула меня?
Я открыла рот. Закрыла. Потому что ответ был написан на мне огромными буквами — в ботинках сорок третьего размера в моей прихожей, в магните на холодильнике, в фонде, в котором я работала, в каждом дне моей жизни за три года, из которых ни один не прошёл без мысли о нём.
– Нет.
– Вот поэтому — уходи. Пока можешь.
Я встала. Стул скрипнул по полу — противно, пронзительно, и мужчина за стеной, видимо, прекратил свистеть, потому что стало совсем тихо.
– Макс... Ты счастлив?
Он не ответил. Крутил кольцо. Смотрел в окно — там падал мокрый снег, и каждая снежинка таяла, не долетев до земли.
Я вышла. По коридору — быстрым шагом, не оборачиваясь. Мимо палат, мимо ресепшена, мимо Веры Павловны, которая окликнула: «Анастасия Сергеевна, подождите, тут бумаги на подпись!..» — но я уже толкнула дверь на улицу, и холодный воздух ударил по лицу, по глазам, и я зажмурилась, и вдохнула, и простояла так — с закрытыми глазами — несколько секунд, которых хватило, чтобы внутри перестало трястись.
А потом за спиной хлопнула дверь — не входная, боковая, для персонала — и я обернулась.
Это был не Максим.
На крыльце стоял Власов. В пальто, без шарфа — на морозе, идиот, простудится — с картонным стаканом в руке. Он смотрел на меня тем своим взглядом — рентгеновским, негромким, от которого хотелось одновременно спрятаться и остаться на месте.
– Вам плохо?
– Нет. Просто воздухом дышу.
– Воздухом дышат в парке, Анастасия Сергеевна. На парковке — рыдают.
Я фыркнула — неожиданно, резко, и этот звук был настолько некрасивый, что мне стало стыдно. Но Власов не изменился в лице — стоял с тем же выражением спокойной внимательности, с каким, наверное, смотрел на бюджетные отчёты.
Он протянул мне стакан.
– Чай. Из автомата. Отвратительный, но горячий.
Я взяла. Картон обжёг пальцы — и от этого ожога стало неожиданно хорошо, потому что хоть какое-то ощущение, кроме того, что грызло изнутри.
– Спасибо.
– Не за что. Шарф ваш по-прежнему у меня в кабинете. Уже второй раз напоминаю.
– Я заберу.
– Когда-нибудь, — он кивнул, развернулся и ушёл в здание.
Я стояла с его чаем на парковке реабилитационного центра, и мокрый снег падал мне на волосы, на куртку, на картонный стакан. Небо было серым, тяжёлым, низким, как одеяло, которое натянули на город. Чай действительно был отвратительным — горький, с привкусом пластика, — но я пила его маленькими глотками и чувствовала, как горячая жидкость проходит по горлу, по пищеводу, в живот, и каждый глоток — как маленькое доказательство того, что я живая.
Вот так, наверное, чувствует себя человек, который три года просидел в тёмной комнате, а потом кто-то приоткрыл дверь. Свет бьёт в глаза, и ты не знаешь — выходить или попросить закрыть обратно. Потому что в темноте было больно, но привычно. А свет — слепит. И непонятно, что там, за дверью. Может, ещё одна комната. Может, коридор. А может — просто другой человек, который стоит на пороге без шарфа, на морозе, и протягивает тебе стакан дрянного чая.









