ГЛАВА 4. Вера
Объект на Преображенке — двушка, шестьдесят три квадрата, полный цикл. Заказчик — строительная компания, которая покупала квартиры, ремонтировала и сдавала в аренду. Виктор Петрович нашёл контракт через знакомого, договорился на хорошие деньги, условия — стандартные: сроки жёсткие, качество — как для себя, акт приёмки — с представителем компании. Представитель — администратор, который сидит на объекте и контролирует расход материалов, сроки и мою совесть. Обычно администраторы — скучные мужики с планшетами, которые приходят два раза: в начале и в конце. В начале — считают мешки, в конце — считают квадраты. Между — звонят.
Этот администратор пришла в понедельник утром, когда мы с Русланом снимали старую стяжку в прихожей. Перфоратор орал, пыль стояла столбом, и я не услышал, как открылась дверь. Руслан толкнул меня в плечо и кивнул: мол, кто-то. Я выключил перфоратор, обернулся.
В дверном проёме — девушка. Высокая, светлая, в красном пальто поверх серого платья. Папка в руке, сумка через плечо. И — улыбается. Стоит в квартире, из которой вынесли всё, включая унитаз, где воздух — сплошная пыль, где пол — голый бетон, где нормальный человек зажимает нос и спрашивает, когда закончите, — а она стоит и улыбается. Не натянуто, не из вежливости, а так, как улыбаются люди, которым интересно.
— Здравствуйте. Я Вера, из «Реновации». Буду у вас на объекте до сдачи. Где можно сесть?
Сесть. В квартире без мебели. Я посмотрел на Руслана, Руслан — на меня. Тимур, который вошёл за ней из коридора с очередным мешком, поставил мешок, вытащил из угла пластиковый ящик для инструментов, перевернул, установил у стены.
— Вот. Стул.
Она засмеялась. Коротко, с запрокинутой головой, и я заметил: серёжки, маленькие, серебряные, дешёвые, и одна — чуть криво, как будто застёгивала на ходу. И от этого смеха, и от кривой серёжки, и от красного пальто в пыльной квартире — что-то сдвинулось. Не упало, не сломалось — сдвинулось. Как стрелка уровня, когда поверхность — почти ровная, но не совсем. Едва заметно. Но — заметно.
— Спасибо. Ящик — идеально.
Села, раскрыла папку, достала ручку. Подняла голову, посмотрела на меня.
— Вы — Аслан Рамзанович?
— Да.
— Расскажите, что уже сделали и что по срокам. Мне нужен ежедневный отчёт.
Я рассказал. Коротко, по пунктам: демонтаж завтра закончим, стяжку зальём в среду, параллельно — электрика и сантехника, плитка — через неделю, чистовая отделка — через полторы, сдача — через три недели, если материалы приедут вовремя.
Она записывала. Ручка — синяя, и она грызла колпачок, когда думала. Я заметил это сразу — привычка замечать детали, профессиональная: на стройке пропустишь деталь — получишь брак, в жизни — то же. Колпачок ручки — мелочь. Но я запомнил.
На третий день она принесла чай. Четыре стакана — мне, Руслану, Тимуру и себе. Из автомата на первом этаже — горячий, сладкий, в одноразовых стаканчиках, которые обжигали пальцы.
— Перерыв?
— Перерыв, — Тимур взял стакан первым.
Руслан — молча кивнул, взял, отошёл к окну. Я взял последний. Чай — с лимоном. Я не пью с лимоном, но пил, потому что отказываться — значит объяснять, а объяснять — значит разговаривать, а разговаривать с ней я пока не был готов. Потому что она говорила слишком много, слишком легко, слишком — по-другому. По-другому, чем Хеда. По-другому, чем мать. По-другому, чем все женщины, которых я знал.
— Аслан Рамзанович, а почему плитку кладут от дальнего угла?
— Чтобы не ходить по свежей кладке. Кладёшь к двери — уходишь, за собой ничего не топчешь.
— А почему не от двери?
— Потому что тогда ты окажешься в дальнем углу и будешь ждать, пока высохнет, чтобы выйти. Или пойдёшь по свежему и всё испортишь.
— Логично. Начинаешь с дальнего конца и идёшь к выходу. Кто начинает от двери — застревает. Мне бы так в жизни.
— Вы не строитель.
— Я — бывший учитель. Начальные классы. Два года проработала в школе после института.
— И ушли?
— Зарплата — восемнадцать тысяч. Аренда комнаты в Москве — двадцать пять. Арифметика не сходилась.
— Откуда вы?
— Воронеж. Приехала пять лет назад. Институт, школа, потом — вот. Администратор. Зарплата — сорок пять. Арифметика — сошлась. Жизнь — не очень, но арифметика — да.
Она рассказывала легко, без жалости к себе, без того надрыва, с которым люди описывают переезд и бедность. Просто — факты. Факты с улыбкой. Факты с грызенным колпачком ручки. И от этого сочетания — факты плюс улыбка — мне делалось не по себе, потому что я привык к другому. К Хеде, которая говорила четыре слова. К матери, которая говорила правду, от которой хочется выйти из комнаты. К Руслану и Тимуру, которые говорили о работе и деньгах. А эта — говорила обо всём, и от этого «обо всём» воздух в пыльной квартире менялся.
— А вы? Грозный?
— Грозный. Давно в Москве. Четыре года.
— Семья?
И вот тут я соврал.
— Разведён. Давно. Детей нет.
Три предложения. Три лжи. И я не запнулся. Не отвёл глаза. Не помолчал перед ответом. Выдал на автомате, как выдают адрес объекта: улица, дом, квартира. Ложь — точная, гладкая, без зазоров, без швов, без следов. Как плитка, уложенная мастером: с лицевой стороны — ровно, а с изнанки — раствор, пустоты и грязь.
Дни шли. Вера приезжала к девяти, уезжала в шесть. Между — сидела на своём ящике (к которому она принесла из машины маленькую подушку, чтобы мягче), писала, звонила, иногда помогала убирать строительный мусор, хотя я говорил: «Не надо, испачкаетесь». Она отвечала: «Я в старых джинсах, ничего не будет», — и таскала мешки с обрезками гипсокартона, и руки у неё после этого были в белой пыли, и она вытирала их о джинсы, и на джинсах оставались белые полосы, как мел на школьной доске.
Разговоры — каждый день. Она рассказывала много и быстро, перескакивала с темы на тему, и я не успевал за ней, отвечал короче, чем она спрашивала, и она не обижалась, а заполняла паузы сама, и от этого мне не нужно было подбирать слова. Она подбирала за двоих. С Хедой я молчал, потому что говорить — нечего. С Верой я молчал, потому что говорить — не нужно. Она говорила за меня. И мне от этого делалось — легко. Непривычно. И страшно, потому что лёгкость — враг контроля, а контроль — единственное, что я умел.
Я рассказал ей про отца. Про стройку, где он погиб. Про мать. Про братьев. Про техникум. Правду. Всё — правду. Кроме Хеды, Ибрагима, Марьям и Адама. Кроме дома в Грозном. Кроме семидесяти тысяч, которые каждый месяц уходили в город, откуда я «давно уехал и развёлся». Правда с дырами — как стена с незаштукатуренными участками: стоит, держит, но сквозь дыры — видно каркас. Если присмотреться.
Объект закончился через три недели. Сдали на день раньше срока. Вера — оформила бумаги, сложила папку и подошла.
— Аслан Рамзанович, спасибо. Отличная работа.
— Мне тоже. Было… спокойно.
Она наклонила голову и чуть улыбнулась — не широко, а уголками, и от этих уголков мне стало ясно: она услышала не «спокойно», а то, что я имел в виду, но не мог произнести, потому что слова — не мой инструмент. Мой инструмент — руки.
— Может, поужинаем? Отметим сдачу объекта. Тут за углом есть кафе — без претензий, с нормальной едой и чаем, который не из автомата.
Тимур и Руслан уже уехали. Виктор Петрович — тоже. Я стоял в отремонтированной квартире, и передо мной стояла женщина, которая три недели сидела на перевёрнутом ящике с подушкой, грызла колпачок ручки и говорила за двоих.
— Пойдём.
Мы ушли из кафе в девять вечера. Три часа — за пирогами и чаем. Три часа — и я узнал про Стёпу, который не выговаривал букву «р», про Барсика — рыжего кота, толстого, который ел за двоих и спал за троих, про отца-инженера и мать-учительницу из Воронежа, про старшего брата в Питере, который писал программы и звонил раз в месяц. И она показала фотографию кота — рыжего, действительно толстого, с тем выражением на морде, которое бывает у существ, уверенных, что мир создан для них.
Тёмная улица, фонари, её красное пальто — единственное яркое на серой московской улице.
— Мне — направо. Вам?
— Налево.
— Тогда — до свидания?
— До свидания, Вера.
Она кивнула и пошла. На двадцатом шаге обернулась и махнула рукой. Я поднял свою — рабочую, с мозолями — и махнул в ответ.
Дома я сел на кровать и достал оба телефона. Левый — грозненский. Набрал Хеду.
— Хеда, это я. Как дети?
— Спят уже. Ибрагим завтра в садик не пойдёт, насморк. Марьям — нормально. Адам — зубы лезут, капризничает.
— Давай лекарства. Что нужно — купи.
— Купила уже.
— Ладно. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Отбой. И от женщины, которую я знал три недели, — три часа разговора, смех, рыжий кот на фотографии и красное пальто. А от женщины, с которой я прожил шесть лет, — «спят, насморк, купила, ладно».
Мы встречались каждые выходные. Потом — после работы. Потом — каждый день. Однажды вечером она взяла меня за руку. Просто — взяла, как берут стакан со стола. Без предупреждения, без разрешения. Её ладонь — тёплая, узкая, с длинными пальцами, и в моей ладони — широкой, с мозолями — она поместилась, как ключ в замок.
Я не убрал руку. Потому что эта тёплая узкая ладонь — первое живое прикосновение за четыре года, не считая коротких ночей с Хедой, которые были не близостью, а расписанием. И от этого прикосновения я понял вещь, которую не хотел понимать: я — голодный. Не по еде, не по деньгам, не по работе. По человеку. По теплу. По тому, чтобы кто-то взял за руку и не отпустил. По тому, чтобы вечером — не стена, а голос. Не телевизор, а смех. Не блокнот с цифрами, а рука с кривой серёжкой и грызенным колпачком.
Я шёл рядом с Верой и думал: я должен остановиться. Прямо сейчас. Убрать руку, сказать правду, развернуться и уйти. У меня — жена. Трое детей. Дом в Грозном. Мать, которая ждёт.
Я должен был остановиться. Не остановился.









